Велимир Хлебников: Русь, ты вся

advertisement
Велимир Хлебников: Русь, ты вся - поцелуй на морозе!
Велимир Хлебников остается в сознании большинства, даже начитанных
любителей поэзии, фигурой, к которой очень сложно подступиться. Непонятный,
сводящий своим звездным языком скулы, как когда-то сводил их Грибоедов у
генерала Ермолова, к слову сказать, стихами, кажущимися сегодня такими
простыми, понятными и домашними.
Годы приручили поэзию многих, в том числе и Грибоедова, и Пушкина, а с
Хлебниковым - не случилось. Он до сих пор сводит скулы у большинства и как
был поэтом непонятным, так им и остался.
Велимир Хлебников похож на странную большую птицу, летающую
высоко над человечеством, открывая законы и правила, которым подчиняется
история, выходя за пределы времени и пространства.
И хотя он называл себя изобретателем в противовес приобретателям, на
самом деле был открывателем: языка, слов, звуков. Он сделал то же самое, что
чуть позднее сделал один из самых авторитетных немецких философов Мартин
Хайдеггер, современник поэта, заново открывший немецкий язык и античную
философию, Платона и истину.
Некоторые сравнивают Велимира Хлебникова с кукушонком,
подброшенным в чужое гнездо, но эта птица слишком мелка для Хлебникова и
так не похожа на него, если учесть, что кукушонок выбрасывает из гнезда всех
живущих в нем птенцов. Хлебников никому не мешал, никого не обижал, жил в
своем мире слов, которым хотел вернуть первозданную чистоту и прозрачность –
самовитость, делая их осязаемыми звуко-вещами.
Ну, тащися, Сивка
Шара земного.
Айда понемногу!
Я запрег тебя
Сохой звездною,
Я стегаю тебя
Плеткой грёзною.
Что пою о всём,
Тем кормлю овсом,
Я сорву кругом траву отчую
И тебя кормлю, ею потчую.
Его поэзия – сплошной сдвиг, сбой, смена, перебой даже на самом
маленьком пространстве короткого стихотворения, поэтому поэзия Хлебникова
требует напряжения читателя на протяжении всего стихотворения и на нем не
отдохнешь.
Читать его – все равно, что бежать от себя на много километров вверх,
вперед и назад одновременно, захватывая сразу несколько пластов пространства,
времени и звуков, преодолевая их ограниченность здесь и сейчас. Слову, говорил
Хлебников, надо покрыть в наименьшее время наибольшее число образов и
мысли.
Через полгода после смерти
поэта Осип Мандельштам в связи с этим скажет:
«Хлебников не знает, что такое современник. Он гражданин всей истории, всей
системы языка и поэзии. Какой-то идиотический Эйнштейн, не умевший
различить, что ближе — железнодорожный мост или «Слово о полку Игореве»».
Поэтому на четырех строчках могут встретиться Пушкин и Пугачев, капитанская
дочка и Есенин, нэпманы и летающие люди:
Эй, молодчики-купчики,
Ветерок в голове!
В пугачевском тулупчике
Я иду по Москве.
Поэзия Велимира Хлебникова - это бег с препятствиями: только начинаешь
привыкать к ритму, а он сбивается и ускользает, сменяясь другим, к которому
снова - только приспособишься, а он опять ускользает, усложняясь множеством
неудобных согласных.
Сквозь них пробиваешься как сквозь колючие кустарники, а остановишься
– упустишь смысл, который и есть конечная цель всего словотворчества
Хлебникова. Такой бег не каждый выдерживает и даже такой крупный языковед
как Винокур и русский философ Шпет с раздражением говорили о
теоретизированиях Хлебникова, мешающие воспринимать его поэзию «почеловечески».
Русь, ты вся - поцелуй на морозе!
Синеют ночные дорози.
Синею молнией слиты уста,
Синеют вместе тот и та.
Ночами молния взлетает
Порой из ласки пары уст
И шубы вдруг проворно
обегает
Синея, молния без чувств.
А ночь блестит умно и черно.
(1921)
Поэтический язык Велимира Хлебникова меньше всего настроен на
функцию коммуникативную, свойственную языку практическому. Стихи, по его
мнению, вовсе не должны быть понятными, в чем с ним трудно не согласиться.
Понятной может быть вывеска у магазина, реклама, знак опасности, но не поэзия.
Поэзия сродни народным заговорам – «шагадам, магадам, выгадам, пиц, пац,
пацу», в которых ничего понятного нет, но есть необъяснимая власть и чары.
Также, например, поэтичен и обворожителен церковно-славянский язык,
непонятный большинству русских, но в котором живет настоящая живая молитва.
В поэзии Велимира Хлебникова язык - другой, особый, где каждое слово – звезда,
ни на одну другую не похожая. У него слово высвобождено из будничного
рассудка и закреплено на небесном своде, карта которого понятна только
звездочету.
Поэт писал словами-звездами, разбрасывая их на своем поэтическом
небосводе в только ему понятном порядке, за которым всегда были смысл и
содержание. Но их еще надо уловить и распознать. Но именно они - главные в его
поэзии. Форма для Хлебникова слишком материальна, чтобы удержать
бесплотное содержание, живущее вне пространства и времени.
Форма склонна к застыванию, шаблону и штампу, мешающие
воспринимать поэзию как чудо, как волшебство, как сверхреальность. Поэтому
он настраивал язык и слово не на форму, а на смысл, самоценность и
независимость от сложившейся практики их употребления в быту и от ожиданий
публики.
Усадьба ночью, чингисхань!
Шумите, синие березы.
Заря ночная, заратустрь!
А небо синее, моцарть!
И, сумрак облака, будь Гойя!
Поэт соскабливает со слов привычное, заскорузлое, застывшее, «умное»,
раскладывая слова на отдельные звуки, в которых оживает, душа мировой
истины, «за-умное». Велимир Хлебников искал такие азбучные истины, чтобы из
них потом можно было построить нечто похожее на таблицу Менделеева.
Он считал, что язык – мудр так же, как мудра природа и в нем уже все есть,
наука может открывать эту мудрость и фиксировать, чем поэт и занимался.
Усвоение Хлебникова – это мучительный процесс его разгадывания по едва
уловимым намекам.
Его кочевая жизнь, недоедание, психические отклонения, непохожесть на
остальных, улюлюкания со стороны образованных и необразованных, не давали
ему в полной мере высказаться. Он не создал своей традиции, у него не было
своей школы.
Но именно ему и его языковым и научным экспериментам обязаны
поэты двадцатых годов (Маяковский, Асеев, Даниил Хармс, Введенский и др.) и
восьмидесятых (Вознесенский, Высоцкий), а по большому счету и вся русская
поэтическая школа XX века и XXI - тоже.
И когда земной шар, выгорев,
Станет строже и спросит: кто же я?
Мы создадим слово о полку Игореви
Или же что-нибудь на него похожее
Многие считали его неуживчивым эгоистом, а он был просто ребенком,
всегда ребенком, стеснительным, тихим и нежным. Обладающего незаурядными
способностями, его часто эксплуатировали товарищи по гимназии, начиная с его
знаний, кончая продажей книг из домашней библиотеки. И позднее, уже в
Петербурге и Москве, это повторялось снова и снова.
Известны рассказы о его наволочках, набитых до отказа различными
бумагами и бумажками, исписанными мелким бисером, в которые редакторы
могли запустить руку и достать шедевр.
Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на «ты».
Мы, воины, строго ударим
Рукой по суровым щитам:
Да будет народ государем
Всегда, навсегда, здесь и там!
Эти наволочки Велимир Хлебников то терял, то их у него крали, то где-то
он их забывал, но, когда мог, обязательно брал с собой, боясь оставить даже у
знакомых. Стихи последнего периода – 1921-1922 годов – поражают чистотой,
ясностью, простотой смысла и эпичностью. Он нашел то, что искал. Каждое слово
– на месте.
Верю сказкам наперед:
Прежде сказки — станут былью,
Но когда дойдет черед,
Мое мясо станет пылью.
И когда знамена оптом
Пронесет толпа, ликуя,
Я проснуся, в землю втоптан,
Пыльным черепом тоскуя.
(Иранская песня, отрывок, 1921)
Или вот это:
Я продырявил в рогоже столетий
Вылез. Увидел. Звезды кругом.
Правительства все побежали бегом
С хурдою-мурдою в руках.
(1921)
Родился Виктор Владимирович Хлебников в 1885 году в Калмыцкой степи,
чему обязан своей пожизненной преданностью и любовью к Востоку и Азии.
Родился в семье интеллигентов. Отец Владимир Алексеевич Хлебников был
ученым-естествоиспытателем, орнитологом, занимался изучением птиц и часто
брал мальчика с собой в степь. Там мальчик и научился слышать и слушать птиц,
которые потом поселились на страницах его поэзии в большом количестве.
Не потому, чтоб я Ее любил,/ А потому, что я томлюсь с другими
Иннокентий Анненский, Велимир Хлебников и Александр Блок – три
имени, которые определили направление развития русской поэзии в XX и XXI
веке.
Но если Хлебников и Блок принадлежали уже новой поэзии, то
Иннокентий Анненский, которому первого сентября 2015 года исполняется сто
шестьдесят лет со дня рождения, соединил в себе прошлую традицию с
современной, находясь на границе между классикой и модернизмом, Золотым
веком и Серебряным. Поэтому Михаил Бахтин называл его поэтом вне традиции.
Анненский - очень сложный поэт со сложным языком, поэт для немногих,
фактически остающийся непрочитанным до сих пор. Осложняет понимание его
поэзии и то, что у Иннокентия Федоровича очень много явных и неявных
отсылок, цитат и аллюзий из других контекстов.
Все тексты Анненского скроены из чужого слова, но по его собственным
лекалам. Его стихи – это диалог между прошлым и настоящем, уходящим в
будущее, и диалог между Я и Не-Я. Его поэзия принципиально диалогична.
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
…
И в мутном круженьи годин
Всё чаще вопрос меня мучит:
Когда наконец нас разлучат,
Каким же я буду один?
(«Двойник», отрывок)
Иннокентий Анненский - поэт мало кому известный при жизни, он боялся
любой публичности в этом качестве, точнее, избегал ее. Вся его поэтическая слава
– посмертная: в кругу молодых поэтов он быстро стал фигурой легендарной и
мифологической, которую почти боготворили.
А в жизни Иннокентий Федорович был очень закрытым человеком, всегда
застегнутым на все пуговицы, стремящимся не выделяться, быть как все, что
давалось ему не без труда. Он никогда не был вхож в литературные круги, избегал
всякого сближения с кем бы то ни было, и даже когда этого хотел, у него это плохо
получалось.
Дебютировал поэт в сорок восемь лет единственным прижизненным,
изданным на собственные деньги, сборником «Тихие песни» под псевдонимом
Ник. Т-о (Никто). Половину сборника (сорок три перевода к пятидесяти трем
собственным стихотворениям) составило приложение с переводами немецких и
французских поэтов (Верлена, Рембо, Бодлера, Гейне и др.), продолжающих
интонационно и тематически его поэтику и его философию.
«Мухи как мысли»
(Памяти Апухтина)
Я устал от бессонниц и снов,
На глаза мои пряди нависли:
Я хотел бы отравой стихов
Одурманить несносные мысли.
Я хотел бы распутать узлы...
Неужели там только ошибки?
Поздней осенью мухи так злы,
Их холодные крылья так липки.
Мухи-мысли ползут, как во сне,
Вот бумагу покрыли, чернея...
О, как, мертвые, гадки оне...
Разорви их, сожги их скорее.
(Из сборника «Тихие песни»)
Анненский в жизни был ученым-филологом, специалистом узкого профиля,
занимавшийся переводами трагедий Эврипида, писавший статьи и рецензии на
филологические темы, преподававший классические языки и литературу
античности в различных учебных заведениях.
Почти двадцать лет Иннокентий Федорович был директором различных
гимназий: в Киеве, в Санкт-Петербурге, в Царском Селе, закончив свою карьеру
в должности государственного инспектора по Петербургскому учебному округу
в чине статского советника. Все это сформировало внешний стиль и рисунок его
поведения, который неизменно отмечали все, кто с ним встречался:
«… он держался очень не просто: словно накрахмаленный. Сан директора
гимназии наложил на него свою печать. …Иннокентий Федорович… даже с
любимой племянницей, с «Танюшей», держался чопорно и чинно, в духе
царскосельской элиты. Со мною он был вежлив, участливо расспрашивал о моих
переводах из Уитмена и, очевидно, чтобы сделать приятное Татьяне
Александровне, похвалил какую-то мою журнальную статью. Но никакого
сближения не произошло, да я и не смел мечтать о сближении: робел перед ним
до безъязычия».
Так вспоминал о нем К.И. Чуковский. А вот воспоминание о поэте М.
Волошина:
«Наружность
Иннокентия
Федоровича
гармонировала
с этим кабинетом, заставленным старомодными, уютными, но неудобными
креслами, вынуждавшими сидеть прямо. Прямизна его головы и его плечей
поражала. Нельзя было угадать, что скрывалось за этой напряженной прямизной
- юношеская бодрость или преодоленная дряхлость. У него не было смиренной
спины библиотечного работника; в этой напряженной и неподвижной
приподнятости скорее угадывались торжественность и начальственность. Голова,
вставленная между двумя подпиравшими щеки старомодными воротничками,
перетянутыми широким черным пластроном, не двигалась и не поворачивалась.
Нос стоял тоже как-то особенно прямо. Чтобы обернуться, Иннокентий
Федорович поворачивался всем туловищем. Молодые глаза, висячие усы над
пухлыми слегка выдвинутыми губами, прямые по-английски волосы надо лбом и
весь барственный тон речи,
под шутливостью и парадоксальностью которой чувствовалась авторитетность,
не противоречили
этому впечатлению.
Внешняя
маска была
маской
директора гимназии, действительного статского советника, члена
ученого комитета, но смягченная природным барством и обходительностью».
А.Н. Бенуа. И.Ф .Анненский
И, тем не менее, за этой холодной и чопорной маской директора и статского
советника, кавалера ордена Святого Станислава II степени, награжденного
несколькими золотыми медалями за филологические труды, жил очень ранимый,
больной и тихий человек, часто впадавший в депрессию с мучительными
бессонницами.
Эта ночь бесконечна была,
Я не смел, я боялся уснуть:
Два мучительно-черных крыла
Тяжело мне ложились на грудь.
На призывы ж тех крыльев в ответ
Трепетал, замирая, птенец,
И не знал я, придет ли рассвет
Или это уж полный конец...
О, смелее... Кошмар позади,
Его страшное царство прошло;
Вещих птиц на груди и в груди
Отшумело до завтра крыло...
(«Утро», отрывок)
Он был любимцем своих учеников, обожавших его уроки. Анна Ахматова,
учившаяся в его гимназии, говорит о нем всегда только в превосходной степени,
а Николай Гумилев назвал Анненского последним царскосельским лебедем. Оба
поэта были его учениками не только в прямом, но и в переносном смысле.
А другой его последователь, Велимир Хлебников, после известия о смерти
поэта впал в отчаяние. Только за два месяца до этого он слушал потрясающий
доклад Анненского «О поэтических формах современной чувствительности», в
котором тот говорил о
необходимости вырабатывать в себе «стыдливость
мысли» и «мудрое недоумение», стыдиться лирического пафоса и лирической
откровенности, избегать отвлеченных слов.
Надо уметь не договаривать и «писать так, словно вы не все сказали».
Недосказанность, недоконченность, недоумелость - новый ресурс поэзии, ее
неудержимое желание слиться с тем, что несоизмеримо больше поэта.
Мир изменился, утрачена цельность человека и цельность поэзии. Душа
современного человека гораздо сложнее, хаотичнее, она требует новых средств и
хочет все додумывать сама.
«Не торопитесь объяснять, давать ответы – думайте, думайте – Бога ради
думайте. Забудьте о поэтах–царях, пророках. Будьте моллюском в раковине,
который видит сон и которому не стыдно, что он ничего не знает о лежащем на
нем океане».
То луга ли, скажи, облака ли, вода ль
Околдована желтой луною:
Серебристая гладь, серебристая даль
Надо мной, предо мною, за мною...
Ни о чем не жалеть... Ничего не желать...
Только б маска колдуньи светилась
Да клубком ее сказка катилась
В серебристую даль, на сребристую гладь.
(«На воде»)
Поэзия И.Ф. Анненского ориентируется не на реальность, а на ее
художественное восприятие в разных формах и образах из разных культурных
пластов - от античности до классики XIX века. Главное место в его поэзии
занимала песня, которая в античности изначально была промежуточной между
музыкой жизни и музыкой смерти.
Музыкальность присутствует практически во всех его стихах. Например,
первая часть «Кипарисового ларца» это фактически сборник трипеснцев,
названных автором трилистниками. Здесь явная отсылка к сборникам песен,
которые в православном богослужении известны как «Триоди»: Триодь
Постная и Триодь Цветная.
Но любое цитирование, отсылки и даже переводы, несут на себе печать
авторской субъективности в соответствии с его непреложным принципом: чтение
вообще, а тем более чтение поэта, это всегда творчество.
В единое целое творчество Иннокентия Федоровича сводит его отношение к
Слову: кроме слова для него, филолога и поэта, ничего не существует. Мир – это
Слово о нем, без Слова нет реальности. И второе, что объединяет его творчество,
это трагически-траурная интонация, в которую окрашивается судьба любого
поэта и творца, потому что ему уготована судьба вечных искателей идеала,
манящего, но недостижимого...
Среди миров в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
(«Среди миров»)
Download