Захаров Герман Порфирьевич (4.07.1933, г. Ленинск-Кузнецкий - 2.04.1992, г.Кемерово) График, мастер портретной живописи, участник и дипломант многих выставок, две из последних работ «Георгий Победоносец» и «Сергий Радонежский» находятся в Знаменской церкви, часть работ хранится в Ленинских Горках, в Красноярске, в Шушенской галерее, в музее В. М. Шукшина, Новокузнецком музее Достоевского, Областном краеведческом музее, МузееЗаповеднике «Красная горка», в Краеведческом музее г. Ленинска-Кузнецкого. Родился в семье художника, преподавателя иностранного языка. Когда началась война Герман окончил 4 класса, дальше учиться не стал. Начал помогать отцу рисовать ковры для продажи. Трудовую биографию начал художникомоформителем. Многие годы работал в художественной мастерской в парке имени А.М. Горького. Семь лет был художником областной молодежной газеты «Комсомолец Кузбасса», иллюстрировал книги и брошюры Кемеровского книжного издательства, с 1967 г. член Союза журналистов СССР. С 1970 г. Г.Захаров занимался исключительно творчеством. Основное внимание художник уделял жанру портрета. Наиболее известные серии его работ: «Лениниана», триптих «Память», иллюстрация к произведению «Слово о Полку Игореве». Многие его работы посвящены угольщикам Кузбасса. Психологизм, экспрессия, стремление изобразить человека в напряженные, требующие самоотверженности моменты жизни - характерные черты его творчества. Г.П.Захарова интересовали люди, составляющие гордость России - такие как Достоевский, Гоголь, Пушкин. А Василий Макарович Шукшин, его жизненный путь - одна из любимейших тем художника. Мастер никогда не был художником нашего города, он всегда был художником мира. Чтобы понять его как человека и как художника предлагаю ознакомиться с материалами кемеровской писательницы, искусствоведа, краеведа, журналиста Мэри Кушниковой, написанными о Германе Захарове. Мэри Кушникова,1986-1992 Но в памяти такая скрыта мощь, Что воскрешает образы и множит... Под таким девизом строк Давида Самойлова проходила в мае 1986 года в Московском выставочном зале «Зарядье» выставка кемеровского художника Германа Захарова. Около захаровской графики толпились и спорили. Иные стояли молча, как бы в оцепенении. Несколько пожилых женщин подошли к художнику: «Спасибо, сынок! Это все самому надо было увидеть, чтобы сердце дрогнуло!» «Сынок», сам уже изрядно поседевший художник Захаров стоял в некотором ошеломлении, хотя это была не первая его московская выставка. Он стоял, как бы изготовившись к дискуссии — столь неоднозначна была зрительская реакция, поводил темными неистовыми глазами, готовый скрестить шпаги с оппонентами, спорить, доказывать. А сейчас, где-то рядом, мнения разделились: — Да-да, именно монументально, именно эпически понята тема войны и мира! — утверждал плотный мужчина, как я потом узнала, «атомщик». — Вы поклонник художника Пророкова, да?— ехидно справился юнец со сверхмодной короткой стрижкой.— А я вот Пророкова терпеть не могу! — А пророков? Пророков — можете? — не сдавался «атомщик». Но тут появилась группа ветеранов Великой Отечественной войны. Около листов Захарова постояли молча. Подошли к художнику. Остановились около «Мальчика с голубем» — джинсовый вполне современный долговязый юноша, встревожено поглядывая куда-то вбок, держит на ладони голубя. Раненого. Ветераны пожали руку художнику. Молча. —И так каждый день, месяц подряд! — утверждают устроители выставки: декан факультета изобразительного искусства ЗНУИ Геннадий Павлович Смолихин и критик, работник Министерства культуры РСФСР, Феликс Алексеевич Монахов. Они на перебой рассказывали, как валом валили зрители на эту необычную выставку, которую только и называть «Откровение о мире и о войне»... ...Некоторые плакали. Другие же, дорожа комфортом души, оборонялись от захаровских откровений,— от вопрошающих, осудительных, требующих глаз, что устремляются на вас со всех почти захаровских листов,— протестуя против «открытых эмоций, которые варом обдают». Как будто художнику вообще позволено не тревожить сон души, как будто офорты Гойи почти двести лет назад не ввергали испанских грандесс и грандов в смятение при виде расстрелянных и повешенных соотечественников, досадно напоминавших о повстанцах и карателях и о том, что где-то там громыхают пушки... И вообще — когда это было, чтобы о работах Захарова не спорили. Художника Пророкова на последней выставке поминали не «просто так». Уже давно речь идет о том, что творчество Захарова весьма близко к пророковскому — те же неожиданные ракурсы, те же «царапающие» эмоции. Некоторые из представленных на последней московской выставке листов довольно долго украшали фойе Кемеровского драматического театра, собирая немало желающих почитать стихи и поспорить об узловых моментах театра, живописи, поэзии. Другие я увидела впервые, когда Герман Захаров сворачивал их на полу Дома актера, где только что закончилась его выставка. И тогда-то меня впервые поразили масштабы этих листов. Захаров получил просторную, удобную мастерскую не так давно, до того же много лет писал свои листы в обычной малометражной квартире. Как? —Написал кусок, запомнил все до мельчайших штрихов. Сворачиваю в рулон написанное,— разматываю чистый холст — пишу дальше. Опять запоминаю — опять сворачиваю,— рассказывает он. Лист в целом он видел уже только на очередной выставке, где размеры зала позволяли отойти на должное расстояние, оценить композицию, перспективу как бы зрительским оком. А до того — только внутренний взор художника сквозь свернутый рулон придирчиво «читал», по памяти опровергая или утверждая написанное. Так у художника Захарова развилось неординарное художественнoe качество: умение, опираясь только на отдельно увиденные фрагменты, собирать в уме мозаику собственного творения. ...Листы ошеломляли. Не выпуская знамени из цепенеющей руки, уже устремленный в бессмертие, в апокалиптическом грозном сиянии, затмившем даже само солнце, как бы парит над разворошенной землей — Солдат. Слепые от горя глаза старой матери над девичьими скорбными ликами на фоне руин — война, рабство. Незабываемые захаровские женщины — обреченные и несокрушимые, оберегающие своих младенцев со старческими испуганными лицами, как бы собой ограждая пылающие вдали города — «Минск». Захаровские старухи со складчатыми морщинами и большими, по-мужски, натруженными руками, вслушивающиеся в громы войны и в тишину мира, в которой их ожидает лишь одиночество — «Хатынь». Захаровские «древа жизни и смерти» — иначе не скажешь о надломленных, искореженных и опаленных войной стволах. Иначе не скажешь о расцветших на утучненной смертью земле, казалось бы, мертвых ветвях яблони. О ветвях, так похожих на взывающие иссохшие руки, о ветвях, в которых читаются сплетенные в последнем объятии тела матерей и детей. И еще — захаровские храмы. На берегу незамутненных озер. На фоне клубящихся облаков и дыма истерзанные войной храмы. Лишь в памяти озерной глади сохраненные, былинно-светлые под мирным небом, российские храмы... верхний ряд, второй слева «День гнева». Неблагодарное дело рассказывать живопись. Иного языка требует этот рассказ. И вот Захаров, словно уловив смятение — рассказать бы, написать об увиденном! — тихонько, под гитару, не то повествует, не то поет: Упал снаряд, и совершилось чудо: На опаленной порохом стене Возник в дыму неведомо откуда Святой Георгий на лихом коне. От сотрясенья обнажилась фреска, Упала штукатурка поздних лет,— И он возник — торжественно и дерзко — Как древний знак сражений и побед... Это пение Захарова — неожиданный синтез поэзии, музыки и образа,— стихи его любимого поэта Анатолия Жигулина вдруг подарили ключ к рассказу о захаровских сериях «Нет войне!», и «Память». Такие узнаваемо реалистические работы художника в то же время и предельно обобщены, и настолько же личностно воспринимаемы, как музыка. Связка ракет на фоне звездно-полосатого флага нацелена холеной рукой против нарождающейся человеческой жизни. Я не знаю, хорошо или плохо это выполнено с точки зрения профессионального рисовальщика,— но зрителя охватывает жгучий стыд за человечество при виде такого обличающего, такого устрашенного взгляда! у будущего человека, еще даже не отторгнутого от материнского; лона. «Открытая эмоция»? Нет — обнаженный нерв. Может быть, кисть художника вело то же чувство, что некогда — перо «неистового Виссариона»: «Я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братьев по крови»,— писал В. Г. Белинский В. П. Боткину. А может, художнику слышались пророчества и предостережения, звучащие в оратории всемирно известного польского композитора Кшиштофа Пендерецкого «День гнева», посвященной памяти погибших в фашистском лагере смерти Освенцим: «...И младенческие тела, розовые и прохладные, как лепестки, Вознеслись высоко над историей человечества, Унесенные дымом печей, дымом печей»... Он не щадит ни своего, ни зрительского душевного комфорта, когда рисует войну. Как в стихах Владислава Броневского ко «Дню гнева», в его листах те же ужасы войны, которые не могут быть забыты: «Из братских могил поднимутся, из разрушенных городов Останки расстрелянных и удушенных, останки сожженных в печах, Они встанут у дверей вашего дома, Они постучатся в ваши сердца»... Художник уверен, что говорить о мире и войне — то есть о воле и рабстве, о достоинстве и поругании его, о счастье и отчаянье,— не тревожа уюта души, своего и зрительского, всего лишь упражнения на темы истории. Захаров шел к своей антивоенной серии издалека. С той поры, когда одновременно бурлили в нем «страсти по Достоевскому», набатно звал к «истине истин» Ленин, в смертной тоске, запрокинув голову, заламывала руки на стенах Путивля Ярославна. Все это было почти одновременно. Помню, как поэт Игорь Киселев, чуть не пятнадцать лет назад, привел нас впервые в дом Захарова. В маленькой комнате на полу, на столе разложены были листы. У Захарова недавно родилась вторая дочь, с ней водилась старшая, и вовсе не понять было, как размещается здесь семейство Захаровых, соседствуя с накаленным миром, который художник породил, ввел в свою жизнь, в жизнь всех нас. Это был некий самостоятельный космос, пока еще сжатый, пока еще сдавленный, но уже выпущенный на орбиту искусства. Помню, как однажды Игорь Киселев, едва ли не самый близкий друг Захарова, принес в наш дом три листа: «Ярославна», «Вещий Баян» и «Достоевский». И в доме стало от них тесно, как если бы в нем поселились три пламенных сгустка энергии. И это были лишь истоки будущих тем… Помню, как, опять-таки разложив на полу, на диване, прислонив к спинкам стульев и кресел свои листы, Захаров показывал «свою продукцию» — как бы сказал прокопьевский художник Селиванов—Николаю Михайловичу Шемарову, который в 70-е годы возглавлял Кемеровское отделение Союза художников, показывал не по своему желанию, а скорее вопреки. Потому что Шемаров заехал к Захарову, «похитил» его работы и самого Захарова уговаривал попытаться принять участие в Томской зональной выставке. Работы не были оформлены, но, подпав под магию захаровских листов, Шемаров сам взялся отвезти их в Томск и поспособствовать их оформлению. Одним словом,— помочь, уладить... Увы, захаровская задумчивая «Даша», его задорная «Зинка», похожая на спелую дыньку, его «Горновой», его большерукие, щетинистые, никак не приукрашенные и все же прекрасные чистотою ликов хлеборобы и шахтеры в этой выставке не участвовали. Видно, время их еще не приспело. Видно, и сам художник еще не сказал главного. Но время шло. Хотя, казалось, ничего как будто в судьбе и творчестве Захарова не менялось. По-прежнему он дружил с Союзом писателей, с областной научной библиотекой и другими библиотеками города — нередко там выставлялись и заинтересованно обсуждались его работы. По-прежнему многие кемеровские художники отвергали захаровские работы — как самодеятельные, плакатные, да мало ли какими могут показаться работы во всех отношениях своеобычные. Особенно обидно было за «Шахтера» — такого победного, чумазого рекордсмена с алыми цветами, полыхающими на черно-белом листе... И вдруг — как вспышка. Вспышка, которую во многом подготовил Союз журналистов во главе с В. В. Банниковым, тогдашним директором Кемеровского издательства... «Бурлила Ленинская мысль»... Осенью 1977 года в Москве состоялась Всесоюзная выставка художников-журналистов, посвященная 60-летию Октября. Герман Захаров послал в Москву всего четыре листа графики. Но все работы были приняты, и, более того, портрет В. И. Ленина был отмечен дипломом. И вот в мае 1978 года в Кемеровской картинной галерее открылась персональная выставка Захарова, на которой мы увидели 29 листов, а в библиотеке имени Гоголя— 18 листов захаровской «Ленинианы». К этому времени! у Захарова собралось уже около ста листов, посвященных Владимиру Ильичу Ленину. Захаров довольно долго работал в газете «Комсомолец Кузбасса», и не раз доводилось слышать, что газетная работа накладывает особый отпечаток на способ мышления и стиль не только литератора, но и художника. Думаю, что художникомпублицистом Германа Захарова действительно «сделала» газета, и если так — хвала газете, которая будоражит мысль и учит высвобождать и дарить людям те самые «открытые эмоции», которые еще многим кажутся непривычными. Захарову повезло — в его семье Ленина рисовали на протяжении двух поколений. С тех пор, как мать, уроженка Самары, которая училась на высших Бестужевских курсах, рассказывала мужу и сыну о Ленине — она не раз слушала ленинские выступления. Захаров говорит: «Мы как будто видели живого Ленина. Помню наброски, сделанные отцом, помню маленький этюд «Ленин». Захаровы любили Ленина таким, каким описывала его мать. Ленин был их семейным преданием. Мать не только рассказывала сыну о Ленине. Она как бы «лепила» его образ. Подходила, вглядывалась в первые наброски Германа: «Ноздри более открытые, более нервные. Губы крепкие, суховатые. Острые скулы». Еще рассказывала мать, как хоронили Ленина, как пытались осмыслить такую несправедливость: смерть гения. Таково было восприятие той поры. Наверное, именно так проблема борения между величием власти и бренностью человеческой плоти впервые возникла перед юным Германом Захаровым, задолго до того, как начала вырисовываться «Лениниана». В чем новизна «Ленинианы» Захарова? — гадала я, стоя в выставочном зале. Вошедший в сегодня, неукротимый Ленин заполнял собою зал. С листов глядят уже не портреты — стремительные всплески Ленинской мысли встречают зрителя, озадачивают, отвечают пришедшим к Ленину ходокам. Сегодняшним. С вопросами, куда более сложными, нежели те, что волновали традиционных ходоков полувековой и более давности. И потому казалось, что каждый пришедший на эту выставку ощущает себя специально приглашенным на прием к Ленину. Не раз доводилось слышать от художников, что самая важная оценка творчества, в конечном счете,— зрительская. Потому что художник пишет для людей, и не отдельные искусствоведы, а общественное признание вводит имя художника в грядущие времена. Потому выставка есть суд, определяющий, достиг ли художник поставленной цели— найти в душе зрителя отклик на собственные мысли и чувства. В книге отзывов прочла. «Впечатление, что прямо у тебя на глазах рождается ленинская мысль. Вот он смотрит на собеседника — готовится ответить кратко, убийственно, точно и весело. Именно такой Ленин мог принимать быстрые, волевые, хотя и парадоксальные решения»... На этой выставке — вдруг Ленин «домашний». Но — как всегда во всеоружье. «Зрачки у Ленина точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры» (А. И. Куприн). Вот они, ироничные при всей доброжелательности, твердые губы—«а ведь я вас, батенька, насквозь вижу!» Помню три листа, которые составляли как бы чередование кинокадров. «Беседа». Ленин слушает. Возражает. Мысль облекается в слово. Настороженный взгляд — отмечена слабинка партнера. Ухвачено в споре «главное звено». Откровенное, немного мальчишечье торжество. Сейчас противник будет разбит... Конечно же, художник не думал о каких-либо текстах, создавая свою «Лениниану», просто работы Ленина — настольные книги Захарова в течение многих лет. И портреты на этой выставке — отнюдь не иллюстрации каких-либо тем, а скорее портреты заветов, оставленных «к руководству». На очередном листе поразило лицо Ленина. Осунувшееся, собранное, как перед смертным боем, лицо с жесткой складкой у губ, с которых вовсе исчезла улыбка. Это, конечно же, 1923 год. Болезнь неотвратимо подкрадывается к ясному лбу, мягчит четкий рисунок губ, дымкой усталости подергивает отяжелевшие черты. Но как же ярко высветлен лоб, как сумел художник сопоставить мощный свод ленинского лба с ушедшими в тень щеками и подбородком. Это последние месяцы Ленина. Лихорадочно работает мысль: «Нам надо во что бы то ни стало поставить себе задачей для обновления нашего госаппарата: во-первых — учиться, во-вторых — учиться, и в третьих — учиться и затем проверить то, чтобы наука у нас не оставалась мертвой буквой или модной фразой...» Один из таких листов назван «Соната». Но, видно, не только она заставила это лицо на миг предаться слабости. А может, именно музыка, словно маревом, окутывает Ленина-человека, и с нею вместе нахлынули размышления. О будущем начатого дела. О торжестве его, к которому ведет еще такой долгий и нелегкий путь. А скорее,— возможно ли вообще такое торжество... ...Революция в портретах. Революция и плоды ее. Узколицый с очень питерским лицом — «Красноармеец» в буденовке, озорная хохотунья — «Звеньевая», сухощавый, с лицом складчатым, как складчатой бывает земля,— «Хлебороб», скуластый, с запекшимися, сухими от зноя губами «Горновой», хитроватый «Дед Флегонт»: очень себе на уме — своего не упустит, но и весь сам выложится, если за что возьмется. Глядя на «Хлебороба» и на «Звеньевую», командировочный металлург из Тулы спросил: «А художник в наших краях не бывал после войны? А то этих двух я точно узнал!» Улыбаюсь украдкой. Не мог командировочный туляк узнать «этих двух» — в первые послевоенные годы Герман Захаров, тринадцати лет от роду, еще только слушал рассказы матери о Ленине и еще только учился рисовать у отца. Но если изображенные им труженики земли Кузнецкой показались знакомыми и близкими тульскому рабочему, значит, изобразил художник людей, родственных каждому советскому человеку. Помню большой лист «Хатынь». Черным платком прикрыта женщина, матерь истерзанной войной земли. У переносицы, в приподнятых скорбных бровях, в тяжелых опущенных веках гнездится не притуплённая годами боль, словно только что получена та «похоронка». Впали губы, словно пеплом притушено старческое лицо, в беспощадно выписанной сеточке морщин — сказ об утратах: разве не для нее шумел знаменами изображенный художником «Октябрь», и разве не за «Октябрь» принесена была ее жертва. Никогда не забуду соседства двух захаровских листов на кемеровской выставке 1978 года. Об этой выставке говорили. О ней спорили. В 1979 году Захаров привез в Москву в Центральный Дом журналистов 20 листов своей «Ленинианы». Конечно, недооформленных. Провинциал из Сибири тщится писать Ленина — иные москвичи вполне корректно, однако не без иронии улыбались. Но как только на полу были развернуты рулоны, куда и девался скепсис. Захаров чувствовал себя вполне подомашнему. Он выдал «хорошую продукцию», и, похоже, все это поняли и тут же принялись ему помогать в оформлении. Выставку открыл А. Н. Яр-Кравченко, народный художник РСФСР, лауреат Государственной премии СССР. Это ли, кажется, не признание захаровской «Ленинианы»? Но художник назначил себе иной, самый главный экзамен. И вот в зале — двое ветеранов, знавших Ленина. Да что знавших — в личной охране его состояли. Сознавая всю значимость веского слова, которое ожидает от них художник, они, опираясь на трости, степенно переходили от листа к листу. И наконец— «Он! — сказали ветераны.— Все верно. Как есть — он!» Все работы, представленные на выставке, из Москвы «откочевали» в Ленинские Горки, потом в Красноярск, в Шушенское. Кстати,— в 1980 году состоялось щедрое, хотя совсем не торжественное дарение «Ленинианы» Шушенской галерее. Просто в очередном телефонном разговоре, узнав от директора галереи Рудаковой, какой интерес вызывает выставка, художник подарил галерее 60 работ. «Служба души». Герман Захаров любит дарить. Наверное, так устроен талант. Музей В. М. Шукшина просто-таки «задарен» Захаровым. Ежегодные «Шукшинские дни» знаменательны и тем, что во двор дома-музея 25 июля выносят подаренные художником работы из серии «Василий Шукшин». Да умолкнет завистливый шепот— «какая самореклама!» Взметнув ввысь портрет Шукшина в несыгранной роли Степана Разина, Захаров напоминает самое заветное в творчестве писателя: будить стремление к свободе духа и мысли. «Неотложной службой души называл поэзию Игорь Киселев, истинный певец Кузнецкой земли. А что такое, собственно, «открытая эмоция» художника Захарова, как не та самая публицистика, что иных так нежелательно «варом обдает», как не «неотложная служба души», а, стало быть, человеческого общества? Летом 1989 года побывала в Сростках. Там Захарова помнят и любят. Со стен музея захаровский Шукшин глянул на меня светлыми, отчаянными, обреченными глазами: «Я пришел дать вам волю...»— наилучший, по-моему, захаровский портрет Шукшина — в роли Степана Разина. Знакомство с Захаровым произошло на деловой почве. В подготовке телепередач Захаров оказался бесценным, и, более того,— безотказным помощником. Передача о революционной частушке? Среди листов Захарова — «Пролетарочка», в красной косынке, озорно вздернув крепкий круглый подбородок и глядя на вас с экрана «глаза в глаза», заявляет: Не за веру и царя воевать охочи мы. За заводы, за поля, за крестьян с рабочими! Для передачи о фольклоре гражданской войны Захаров принес (притащил!) огромный рулон «видеоряда». Весь пол редакции и все столы устлал листами. «Комиссара ведут на расстрел» — но он еще успевает через плечо взглянуть на нас, спрашивая полной мерой: кто вы, потомки? «Музыка революции» звучит в редакции, когда разворачивается лист, и постепенно, как бы высвобождаясь, появляется дека скрипки, нервная сухощавая рука, уже привыкшая заносить клинок, пальцы, как бы с натурой вспоминающие хрупкую весомость смычка, алая звезда на буденовке, из-под которой печально и грозно сверкнули глаза... Так художник Захаров устраивал «дни дарения», внося в редакцию свои тяжелые рулоны, словно слитки чувства и мысли. Он одаривал нас теми «открытыми эмоциями», свойственными никем не запланированной самодеятельности души, без которой нет публицистики, а, стало быть, телевизионный экран мертв, и, не взаимодействуя со зрителем, умиротворенно вещает, добросовестно заполняя эфирное время. Однажды так вот и «подарил» нам Захаров серию «Достоевский в Сибири»... В Новокузнецке готовились к открытию литературного музея Достоевского в доме, где с 1855 по 1857 год жила Мария Дмитриевна Исаева, будущая супруга великого писателя, и куда Достоевский несколько раз приезжал, чтобы повидаться и наконец обвенчаться со своей избранницей. И в ряде телепередач мы рассказывали о ( «грозном чувстве» писателя и о судьбе кузнецкого дома, этим чувством осиянного. Захаров работал над темой Достоевского давно. «Помнить о «слезе младенца», ценой которого нельзя оплачивать счастье,— вот основа гармонии!»,— говорит Захаров, страстный почитатель Достоевского. И вот — купол тяжелого лба, сумрачный и скорбный взор вглядывался в нас, разглядывая то, о чем сам не всегда захочешь вспомнить. Это — «Достоевский-мыслитель». И несколько листов — «Записки из мертвого дома». Загнанный, одинокий человек у казематной стены. В размышлении о насилии над добром, о поругании красоты. В 1982 году появился «Двойной портрет» Достоевского и Исаевой, предназначенный для Новокузнецкого музея Достоевского, где портрет сейчас и находится. Личное мнение. Захаров не кончал художественного вуза и потому именуется самодеятельным художником. В основе этого понятия лежит стремление человеческой личности к самостоятельному, никем не стимулированному творчеству. Сам художник говорит об этом так: «Что значит «непрофессиональная живопись»? «Живопись — это красота. Для художника — его душа, его любовь. Представляете, если красота и любовь стали бы профессией!»... Как удивительно перекликается захаровская мысль с дневниковыми записями Ивана Егоровича Селиванова: «Тебе от природы дадено право на красоту. Это твоя жизнь, это твое наслаждение, это душа твоя!» Лучшая часть прогрессивной русской и советской интеллигенции всегда была совестью и глаголом народа. И творчество Захарова прежде всего взывает к совести и трогает сердца людей. Это закономерно. Родители художника были среди первых просвещенцев Кузбасса — рассказ об этой славной плеяде подвижников, имена которых озарили Ленинск-Кузнецкий, Анжеро-Судженск, Новокузнецк, Кемерово, составили бы отдельную книгу. Мать Германа Захарова владела тремя иностранными языками, отец был художником — преподавал рисование и черчение в Ленинске-Кузнецком. Причем был членом АХРР — Ассоциации художников революционной России. Выдающиеся мастера российского искусства — Кустодиев и Юон, Архипов и Богородский, Машков, Перельман и Туржанский, художники-энтузиасты входили в АХРР. Их кредо не потеряло актуальности по сей день: «Содержание в искусстве является признаком истинности художественного призвания». Они писали «в стиле героического реализма» и мечтали создать живописную летопись своего времени. Это было в 20-е годы, пафос революции еще звучал во всю мощь, гражданская война только-только отгремела, и «шаги саженьи» гигантских строек уже звучали в искусстве. Так, может, Захарову еще слышно все то, что для ахрровцев было повседневностью, но — слышно «слухом сегодняшним», со всем сопутствующим фоном вопросов, сомнений, попыток понять, отрицаний?.. Вновь возвращаюсь мыслью к предпоследней выставке Захарова. К его «откровениям о мире и о войне». К той глубинной нравственной связи, существующей между этими листами и «Словом о полку Игореве». И к тем прочнейшим корням, что органично роднят былинные темы с «Ленинианой» и с Шукшиным-Разиным, с серией цветаевских, смятенных, просветленных, провидческих, отчаявшихся ликов, и с размышлениями Достоевского в «Мертвом доме». Я думаю о Захарове-гражданине, вложившем в. свое творчество всю меру совести и страсти, присущую художнику. И мне кажутся пустыми и праздными рассуждения о том, профессиональный или самодеятельный он художник. В детстве Захаров учился писать у отца. И еще у коллеги отца — художника, занесенного волей случая в далекий Ленинск-Кузнецкий, а когда-то бывшего в Париже учеником Матиса. А художественного училища Герман Захаров действительно не заканчивал. Но реакция многочисленных зрителей в Кемерово и Москве, Сростках и Шушенском на работы художника говорит об его искусстве громче дипломов. Наверное, самое важное в Захарове — самостоятельное видение, личное мнение. Это «как я хочу» делает Захарова, как и большинство одаренных людей, подчас необщительным и «неудобным» в повседневном обиходе. Надо подумать,— ему мастерскую выделили, а он от нее отказался: «не могу — много соседей, привык работать в одиночестве». Такая вот странность А свечки, прилепленные на полях цилиндра у Гойи, чтобы удобнее светили, — не странность? У таланта непредсказуемый строй мыслей и особая логика... Талант порою странен, но всегда — щедр. Это усилиями и Захарова тоже в Ленинск-Кузнецке возник выставочный зал. Это он много лет тщетно пытался привлечь внимание к интереснейшему художнику Н. Я. Эйкелю и наконец все-таки добился его персональной выставки в областном центре — после четверти века замалчивания— в результате чего коллекция художника была закуплена для Ленинск-Кузнецкого музея щедрым спонсором — объединением Ленинскуголь. А вернее,— его генеральным директором А И. Шундулиди, который за тридцать лет пребывания в Кузбассе неизменно радел поддержанию в нем всяческих культурных начинаний И это он, Г. П. Захаров, привлек внимание общественности еще к одному удивительному Ленинск-Кузнецкаму художнику — Л. П. Ломову. Московские доброжелатели Захарова совсем недавно у меня спросили: «Что сейчас пишет Захаров?» И я ответила: «Сергия Радонежского. В продолжении к монументальному его «Слову о полку Игореве» «А что он будет писать завтра?» «Зависит от того, что ему удастся «достать» — ватман, оргалит, или просто эфемерно-недолговечный «крафт», на коем и написано большинство его работ». Я ответила искренно. Ибо, вы уже догадались, читатель, не будучи членом Союза художников на режим максимального благоприятствования художнику рассчитывать не приходится. Сколь бы он ни был талантлив. И — хорошо, если это пока... Но Захарову посчастливилось. Оргалит он достал. Не холст, нет, а всего лишь разновидность пластика, которую может «повести», которая «холодна» и в общем, с точки зрения, например, Гойи или Брюллова, для живописи мало пригодна. «Зато прочна!» — радуется Захаров. Это не крафт — упаковочная бумага, которой век уж вовсе недолог. Что делать, — превратности времени и нелепо сохранившегося нелепого деления на «членов» и «нечленов» Творческих союзов, равно преклонения перед какими-никакими, лишь бы «корочками»... Времени вопреки. В русле всероссийского Славянского хода в областном краеведческом музее — выставка. Объединяющая древнерусскую живопись, современные копии с древних икон художницы-палещанки из Новокузнецка Аллы Фомченко, факсимильные воспроизведения с картин художника-самородка Ивана Егоровича Селиванова, которым гордится нац. край (хотя и с трагическим опозданием), впечатляющий маленький триптих молодого кемеровского художника Алексея Баранова «Христос, Понтий Пилат и Иуда». Стержнем же выставки служат новые работы художника Германа Захарова. Такое объединение работ не случайно. Идея выставки ясна: наиболее выразительная ветвь славянского искусства — это древнерусская живопись, икона. Ее традицию наиболее чутко подхватывают старинные народные промыслы — точнее и ярче других именно Палех. Самородки же, подобные Селиванову, вообще генно несут в себе традиционное народное видение мира — недаром же во время оно прежде всего сопоставление с «пермскими богами», деревянной скульптурой XVII века, приходило на ум при виде селивановских работ. Но как же продолжена могучая традиционная нить древнерусской живописи сегодня? Ответом служат монументальные панно Германа Захарова: «Сергий Радонежский, Георгий Победоносец, истовые и светоносные хранители Духа; парафраза древней Оранты — «Богоматери Молящей» с младенцем во чреве — одна из наиболее эмоциональных новых работ Захарова. Запрокинув голову, взывая к небесам, из глуби зала мчится к нам современная, может, армянская, может, литовская, Оранта, на фоне пожарищ и рухнувших храмов, пытаясь спасти свое дитя. Захаровский триптих «Гулаг» парадоксально назвала бы прямым продолжением его военной серии «Нет войне!», известной нам по одноименному альбому художника. Парадоксально — оттого, что кровавый хмель войны и разгул затаптывания человеческой личности в Гулаге суть ипостаси единого апокалипсического явления: торжества смерти над жизнью и тьмы над светом. Разве сторожевые псы, терзающие беглого зека, не так же смертоносны, как пуля или осколок снаряда, разящие на лету воина в атаке? И разве «Страждущая Русь» — центральное панно триптиха — не кровная сестра «Матери», накрытой черным платом, в захаровской «Хатыни» из той же военной серии? Стоя на выставке около новых работ Захарова и мысленно перекидывая мостики между темами разных творческих его периодов, вдруг поняла, что во все поры Захаров писал «вопреки времени» и время укоряя. Потому что «Музыка революции», «Расстрел комиссара» и, наконец, «Лениниана» в начале «застоя» разве же не были укором: одумайтесь, не стыдно ли перед теми, кто пал во имя пусть утопической, на ваш взгляд, но высокой идеи? А портреты Шукшина, Высоцкого и Цветаевой в самый разгар застоя не вызов ли: можете затаптывать и замалчивать светочей былой культуры и прозрения сегодняшней мысли, но вычеркнуть — не властны! Равно серия «Нет войне!» написана, казалось бы, «к дате» (к 40-летию Победы), однако же все равно «времени вопреки», и еще как время укоряя: потому что уже в ту пору рвались связи времен и поколений, и вот уж спортивные мальчики и девочки в модном на диво джинсовом великолепии называли ветеранские ордена «цацками» и втихаря подтрунивали над воспоминаниями стариков. Притом ничуть не задаваясь вопросом, ради чего все-таки это романтическое, счастливое своей верой и столь жестоко обманутое поколение кидалось на амбразуры... Стоя перед Сергием Радонежским, я этим вопросом задалась. И именно сейчас весьма отчетливо поняла, не строй — Родину они защищали, эти «настырные» старые воины. Они защищали Россию и прощали ей несовершенства строя, как прощают недостатки любимой. Возможно, подспудно осознав: сменяется в истории строй за строем, а другой России нет. А что,— крепостной мужичок, подсекающий «супостата» топориком в российской чащобушке в 1812 году, он что защищал, — неужто свою крепостную неволю? ...Он глядел на меня, глаза в глаза, Сергий Радонежский, и набатный колокол у его плеча сам по себе, никем не движимый, вещал о беде и звал к пониманию: слабо-де, вам, нынешним, отдать жизнь за любовь, потому что способны ли вы вообще во что-нибудь верить? Так спросил меня Сергий Радонежский и отпустил, крестом осеняя: иди с миром и спроси себя, к чему идешь, к прощению или к мщению? И, если к мщению, разве не тоже «неправильно» веришь? Ибо не кровью смывается кровь и не огнем тушат пожары... И я поняла: сияющий и разящий Георгий Победоносец, и взывающая к небесам Оранта, и преподобный Сергий, единственно крестом и светлотой разума вооруженный, написаны тоже «вопреки времени» — и всем нам в укор и разумение. И выходит, может, сам того не ведая,— и даже наверняка не ведая, потому что художник пишет не мыслью, а сердцем,— Герман Захаров чутко улавливал опасные рифы разного времени и всякий раз взывал, предостерегая, тревожил совесть, взрывал уют души. И ох как же многие его за то не любили — иные не любят и по сей день, нелюбовь свою оправдывая «неудобным характером» художника. Как будто «открытый нерв» может быть удобным, как будто он не для того существует, чтобы оповещать: осторожно, ты болен. Доводилось слышать: Захаров пишет «к моменту». Но «открытый нерв» всегда оповещает ко времени: не опоздай! Иначе зачем бы он был подарен нашему нутру природой, а обществу, наверное, Господом Богом? Эпилог памяти художника Германа Захарова Он был художник. Неудобный Захаров, который иных шокировал непредсказуемыми своими действиями, других изумлял непреклонной волей к свободе, ни от кого не хотел зависеть А в трудные годы, ничуть не смущаясь немилостью «Белого дома», в крохотной своей квартирке при двух малых детях творил монументальные, эпические полотна. Впрочем, оговорилась. Какие полотна? У него никогда не было холста. Ведь он работал на крафте — по сути упаковочной бумаге — самом недолговечном материале. Не из оригинальности, нет. Просто другой материал был ему недоступен. Не членам Союза художников — не положено. Худфонд не продаст. Или — опять же кого-то надо просить. Захаров не просил. Со временем «добрался» до оргалита, который тоже доставался, ох, как непросто. Оргалитовые листы, громоздкие, неудобные, еле-еле умещались в квартире. Надо было исхитриться — где писать. Спасибо, на помощь пришел гуманитарный центр. Итак, у Захарова никогда не было мастерской. Сам виноват — скажут некоторые. Да, сам. Несколько лет тому свыше «пожаловали» мастерскую. Но художнику в ней не работалось. Смущали соседи-коллеги, их постоянные визитеры. И он от мастерской отказался. Отверг и еще одну высокую милость. Секретарь по идеологии обкома партии Петр Дорофеев однозначно намекивал, а не пора ли вступать в Союз художников, на что Захаров ответил что-то вроде «не пора». И отказался. Впрочем, и Союз от него отбивался достаточно дружно. Невзлюбили его корифеи от живописи. Помню, на одном из заседаний президиума местного отделения фонда культуры стоял вопрос о присуждении ежемесячной стипендии комулибо из нуждающихся художников. Я предложила Захарова, который много лет не имел официальной работы и большую часть картин просто дарил музеям. Ленинскому в Шушенском, Шукшинскому в Сростках. ...А один из наших художников даже затеял спор о способностях Захарова. Ну, и, конечно же, о его неудобном характере. Я не знаю, кому отдали стипендию. Не Захарову. Не любили его «верхи» — что поделать! Тревожил он их истовой проникновенность своих работ, будоражил уютный мирок военными взрывами, журавликами Хиросимы, разгромленными храмами на берегах озер. Ни тебе красивого видика, ни тебе портрета передовика соцсоревнования местного масштаба. Был ли Захаров неудачлив? Не сказала бы, хотя, на моей памяти, у него работы покупали только дважды. Областной краеведческий музей и, тщанием тогдашнего гендиректора объединения «Ленинскуголь» А. И. Шундулиди — серию работ, переданных Ленинск-Кузнецкому выставочному залу. Но зато сколько выставок — маленьких, камерных, в библиотеках, в Доме актера, в Москве, в Зарядье, и даже участие в выставке в Манеже. Официальная Москва принимала Захарова куда ласковее, чем родной Кузбасс. На выставке в Манеже министр культуры, постояв у представленного Пушкина, жал Захарову руку. Михаил Ульянов специально оторвался от многих своих занятий, чтобы в крохотной опять же квартирке московских знакомых Захарова поглядеть на его работы. Впрочем, неверно, что Кузбасс к художнику был неласков. В музее Достоевского в Новокузнецке парный портрет Достоевского и Исаевой ведь в центре внимания посетителей и многажды репродуцировался в книгах и альманахе «Огни Кузбасса». Кемеровское книжное издательство охотно сотрудничало с Захаровым, а областной краеведческий музей выставлял его работы. В Сростках же сама видела возбужденных зрителей, что толпились (приезжала экскурсия из Барнаула) около шукшинских портретов. Весной 1991 года в областном краеведческом музее состоялась выставка последних работ Захарова, посвященных тысячелетию крещения Руси. Звонила в Союз писателей, где всегда хорошо относились к Герману Захарову, просила подойти к открытию. Не пришли... Вся его жизнь была цепью маленьких унижений и больших ущемлений, несмотря на то, что о художнике знали, имя его было на слуху, работы его известны... Не стало художника. Хоронило его множество людей. Венки приносили и те, кто при жизни не был к Герману ни щедр, ни снисходителен. Очевидно, это в порядке вещей. На похоронах Ивана Егоровича Селиванова и на поминках его тоже было много людей и венков. И были слова, слова, слова... Как известно, все это приходит «спустя жизнь». Теперь две из последних работ Захарова «Георгий Победоносец» и «Сергий Радонежский» находятся в Знаменской церкви. На смертном одре завещанные им. Увы, помню, как пару лет назад созванивались со священнослужителями — коли речь идет о постройке новой церкви, кто распишет ее лучше, чем Захаров, пришли бы, посмотрели его работы. Не пришли... Сегодня мы пишем о Селиванове, да что — мы, монографии о нем творят исследователи куда как далеко от Кузбасса. Опять же «спустя жизнь». И мы делаем вид, что стыдимся за свое бездушие к старому художнику при его жизни. Именно — делаем вид — не постеснялись же разрушить его надгробие и сровнять могилу с землей — потребовалось водрузить скульптуру доморощенного Микеланджело. Не будем ли мы точно так же стыдиться за в общем-то незадачливую судьбу Захарова (хотя неудачником мы все же его не назовем. Неудача — это удел бездарности, сколь бы титулованной она ни была. Талант же, сам по себе, уже есть удача!). Не будет ли нам стыдно за то, что те работы, которые сегодня подарены церкви, долго стояли неприкаянными где-то в закутке, за дверью в подсобках то ли Политеха, то ли гуманитарного центра, поскольку после последней выставки покупателей на них не нашлось, а хранить было негде, слишком монументальны. И художник, уже снедаемый болезнью, все переживал — как и где хранить работы... Нам еще будет стыдно за многолетнее молчаливое неприятие Захарова, так похожее на подобное же неприятие Селиванова по причине неудобства характера. Ему не прощали и не простили вечных кирзовых сапог. Как Селиванову — библейской бороды. И, боже мой, мало ли что не прощают при жизни личности, если она ЛИЧНОСТЬ. Но что теперь... Материал подготовлен при содействии сотрудников Краеведческого музея г.Ленинска-Кузнецкого