Г. Ейвин. Творчество Шофмана

advertisement
Уважаемые студенты!
Я републикую на нашем сайте критический очерк1 о творчестве Гершома
Шофмана, который – несмотря на риторику ушедшей эпохи – отмечает
чрезвычайно важные характерные особенности шофмановской прозы.
Все, кто пишет работы по курсу «Ивритская новелла начала двадцатого века»
(42127), обязаны проработать эту статью и учесть наблюдения критика в своих
ответах. Я хотела бы подчеркнуть, что этим очерком надеюсь начать публикацию
серии критических статей в помощь студентам курса.
Ейвин будет говорить об эмоциональной сдержанности Шофмана. Важно
напомнить, что еще Х.Н. Бялик в начале своего литературного поприща выступил
против слезливости и излишней чувствительности ивритской (и идишской, кстати,
тоже) поэзии так называемого «палестинофильского периода» (Ховевей Цион, 80–
90-е годы XIX века). Программным стихотворением Бялика по этому поводу
является «Просочилась слеза...», которое я считаю необходимым поместить здесь
тоже:
Слеза просочилась... Есть редкие слезы
Со дна потрясенной души –
Рождали их скорби, будили их грозы,
Их боль выжимала в тиши.
О, сколько слеза эта скорби впитала –
Все муки земли в ней слились,
И с каждою каплей душа умирала
И сердца частицы рвались!
Один по ночам, я во тьме безысходной
Зубами без сил скрежетал –
Гнет вечного рабства, гнет доли народной,
Как тень, предо мною вставал;
Но горше и жгуче слезы той излитой –
Слеза в нем иная живет:
Ее не пролить мне, тоской ядовитой
Она мое сердце гнетет.
Измучилось сердце и ныли в нем раны,
Слеза моя с сердцем срослась;
Когда же разбил его гнет безустанный,
Не кровь, а слеза пролилась.
Меня и в труде и в покое тревожа,
Мой свет омрачая, мой день,
Меня подымая с бессонного ложа,
Сопутствуя всюду, как тень...
О, эта слеза не сотрется годами,
С ней сдавленный вырвался стон:
«Будь проклят, кто не был родными слезами
И горем родным потрясен!»
Но верю я: миру дадим мы пророка –
Им эта прольется слеза.
Он мир сотрясет своей песней глубокой,
Сердца всколыхнув, как гроза...
(1900 г.)
Пер. Лейб Яффе
Г. Ейвин. Творчество Шофмана
Давно уже отмечено, что еврейские писатели обыкновенно склонны к лиризму, к
субъективизму. Они не умеют созерцать со стороны изображаемые явления,
смотреть на жизнь спокойным, бесстрастным взором. Они все слишком близко
1
Сборники «Сафрут», кн. III. М.: Сафрут, 1918. С. 162-166. Примечания мои (З. Копельман).
1
принимают к сердцу – они вечно волнуются и мятутся. Начиная от Гейне и кончая
Бяликом и новейшими поэтами – мы находим всюду это преобладание личного,
субъективного элемента над мировым, космическим. Корни этого явления можно,
пожалуй, проследить еще гораздо глубже – ведь тот же субъективизм находим мы
в Псалмах и Пророках. В чем причина этого? В особом ли складе еврейской
национальной души, для которой на первом плане стоят не внешние объекты, а
внетренние переживания? В особой «нервности» души, которая не в состоянии
обрести художественное спокойствие и вечно волнуется и томится? В особых ли
условиях жизни – оторванности от природы, скудости внешних впечатлений и
интенсивных душевных переживаниях? Каковы бы ни были причины этого
явления – мы имеем перед собой неоспоримый факт: еврейские художники по
преимуществу субъективны.
В этом отношении как будто резко выделяется в молодой еврейской
литературе по манере письма и характеру творчества – Шофман. Недаром его
произведения кажутся совершенно особым, замкнутым миром. В отличие от
Бренера и Гнесина, от Номберга и Бердичевского, у него нет лирических
излияний, трепета и рефлексий. Описывая самые ужасные страдания, он, повидимому, остается спокоен. Он пишет – так, по крайней мере, кажется на первый
взгляд – «sine ira et studeo»2. Каким-то ледяным холодом веет от его произведений.
Пожалуй, именно вследствие этого Шофман вряд ли может стать особенно
популярным среди читателей, ищущих теплоты и задушевности. Его произведения
– лунный свет, мягкий, ровный, немного призрачный – но не греющий. Шофман –
спокоен и бесстрастен. Шофман, в отличие от большинства современных
еврейских писателей, объективен. Таково первое впечатление.
Но знакомясь с произведениями Шофмана, мы видим, что его спокойствие и
объективность не такого рода, какими они бывают у цельных, истиннообъективных художников, обретших внутренний мир в чувстве мировой гармонии.
У него мы совершенно не находим широких, ярких картин, ничего общего,
всеобъемлющего. Для него характерна любовь к деталям, обилие подробностей,
тщательное и четкое изображение мелочей жизни. Когда он рисует природу, он
нагромождает много деталей – ему дорого каждое пятнышко снега, каждая травка;
он – аналитик по преимуществу. На его палитре нет ярких красок – он любит все
серое и будничное. При всей его любви к природе, не она играет главную роль в
его произведениях. На первом плане у него выступает не красочная жизнь вещей, а
внутренний душевный мир героев. У него мы находим тонкий психологический
анализ, разбор мельчайших движений души, ее терзаний и волнений. Лучше яызка
звезд и волн знает он один язык – язык человеческих страданий. Нетрудно
убедиться, что описывая душевный мир героев, он в сущености раскрывает свой
собственный внетренний мир – большинство его героев-интеллигентов довольно
похожи друг на друга. Таким образом, Шофман глубоко субъективен в своем
творчестве, не меньше, чем Гнесин и Номберг.
И, соответственно этому, его рассказы никогда не производят на нас
успокаивающего впечатления, какое производят творения объективных
художников. Они нас волнуют, мучают, оставляют в душе какой-то тяжелый
осадок. Здесь нет гармонии – здесь все хаос, терзание и смятение. Объективизм
2
Без гнева и пристрастия (латынь) – слова римского историка Тацита во введении к его «Анналам».
2
Шофмана лишь кажущийся, мнимый. Шофман вовсе не составляет счастливого
исключения среди еврейсих писателей. Он гораздо ближе к семье молодых
еврейских беллетристов, чем это кажется на первый взгляд.
Но у него есть особое свойство. Он умеет скрадывать свои личные чувства,
обуздывать их силой творческой воли. У него – дар самообладания. Вот, например,
маленький очерк его «Ахрей ха-рааш» )«‫»אחרי הרעש‬, «После погрома»(. Гибнут
дети его народа, а все кругом – и природа, и люди – равнодушны. И сам автор
кажется равнодушным. Но если вчитаться в этот рассказ, то чувствуется
сдавленный крик протеста: вот-вот вырвется стон, леденящий душу, и все кругом
встрепенется – и земля, и небо... Но стон застыл, и все сохраняет спокойствие. Но
это – не величавое спокойствие. Это иное, тупое спокойствие над открытой
могилой близкого человека, когда на лице застыла маска ужаса, и нет сил рыдать.
Это – «сдержанный плач, который доходит до глубин небес, скрытая слеза, /
которая жжет до глубин преисподней» (Бялик.3)
У Шофмана чувствуется это напряжение мускулов лица, сдерживающих
нечеловеческий крик, это усилие воли. И в этом – крупная заслуга художника.
Шофман преодолел самого себя – преодолел свой «крик души», победил свое
личное, узкое. Он принес в жертву свой протест, бурю душевную, которую
подавил в себе. Это – самоотречение, если можно так выразиться, аскетизм души.
Недаром он так лаконичен, надаром он отрекся от всякой лишней фразы. Он умеет
обуздать и «сократить» себя.
Но это не победа над терзаниями и муками жизни, не победа в гармонии и
синтезе. Он не победил противоречий и ужасов жизни – все они живы в его
творчестве. Он одержал лишь внутреннюю победу, поборол себя – он сковал душу
суровой холодной оболочкой, и только изредка сквозь эту оболочку прорываются,
как вспышки лавы, кипучие слова о молодости и любви, в которых вы чувствуете
подлинный трепет его души.
Шофман не знает гармонии жизни – у него все раздроблено и нестройно. И
тот самый внутренний мир, который является источником оптимизма и
жизнерадостности для объективного художника – в творчестве Шофмана является
источником безысходности, безнадежности. Мощь внешнего мира, природы, шум
жизни его не восхищает, а пугает и отталкивает. Вся природа представляется ему в
виде чуждой человеку силы, давящей и уничтожающей личность. Для его героев
внешний мир – чуждая и враждебная стихия. Почти все они объяты безотчетным
страхом жизни. Шофман не видит общности жизни, «духа Божьего, витающего над
водами»4. Но он вникает во все частности ее, разбирается в мелочах ее механизма,
в ее винтиках и пружинах, оставляя ее в разобранном виде. Подобно герою
рассказа «Стена», он чувствует, что нужно «видеть все», и он торопливо ловит все
детали, точно боясь что-нибудь проглядеть. И он любит, конечно, эти детали
жизни; но в то же время у него замечается какая-то боязнь крупного, объемлющего.
Он ищет убежища именно в мелочах, они не так страшны. И общий фон его
3
Ейвин имеет в виду стихотворение Бялика, призывающее экономить эмоции, особенно слезы, и
превращать энергию эмоций в энергию художественного слова.
4
Берешит / Бытие, 1:1.
3
картины – мрачный призрак, «ужас жизни», а рядом с ней – двойник ее, страх
смерти.
Смерть является частой гостьей в его произведениях. Приходит она
неожиданно бессмысленно. Неожиданно уносит Ганю, внезапно приходит к
дедушке («‫»הסבא והנכד‬, «Дедушка и внук»). Смерть распутывает запутавшийся
клубок отношений. Все в жизни – бессмысленно, все – противоречия и хаос. Среди
всей этой бессмыслицы, пожалуй, смерть – самое разумное. Кажется, будто
Шофман приветствует смерть, преклоняется перед нею. Она уравнивает всех в
несчастье, она уничтожает все условности жизни.
Здесь замечаем мы «жестокую» черточку в его даровании: он как будто
злорадствует, когда все несчастны, когда смерть губит всех... Идея о равенстве всех
в несчастье5, как явлении положительном, желанном – она, может быть, плод
больного, жестокого ума. Но она глубоко укоренилась во многих человеческих
сердцах...
Может быть, именно потому Шофману так легко было скрыть свою любось
и ненависть и достичь спокойствия и объективизма, что его творчеству присущь
элемент жестокости.
Как все «жестокие» таланты, и Шофман обнаруживает особый интерес к проблеме
ужаса и зла. Он ближе к преисподней, чем к небесам; сатану он чувствует больше,
чем Бога. Но его сатана – это не демон, а мелкий бес, и зло, которое он творит –
мелкое и гаденькое.6 Герои Шофмана – это слабые, безвольные души
беспочвенных интеллигентов. Шофман умеет изображать падение мелкой души,
медленно засасываемой тиной жизни.7 Но герои его не только способны на
подлость – они занют и любовь. Шофмон довольно тонко рисует любовь, он мастер
несколькими штрихами набросать любовные конфликты и драмы. Его женщина –
существо таинственное, манящее, тонудее и губящее в муках любви. В его
женщине тоже есть нечто бесовское.
В отношении Шофмана к женщине также проявляется его тяготение к
бесовскому началу в жизни, к началу зла и ужаса.
Как и многих других «демонических» художников (мы уже говорили, что
его демонизм не крупного калибра), его творчество отмечено печатью
двойственности. Эта двойственность воплощается у него в частом
противопоставлении двух героев, являющихся носителями противоположных
начал. По такой схеме построено у него много рассказов. Таковы Саул и Рувим («В
чужом доме»), Обскуров и Шмид («Любовь»), Шур и Агман («Прогулка»). Один из
них – воплощение ужаса жизни, замкнутый, одинокий, с полным отравы сердцем.
Другой – жизнерадостный, «реальный», деятельный, уравновешенный. Это – две
стороны одной монеты, два лика самого художника, который в одно и то же время
5
См. рассказ «Штукатур»: мы не знаем, отчего повесился жилец, но тут же возникает по авторской
ассоциации вереница «несчастных ситуаций»: «Часты и тяжки несчастья в домах, во всех домах, где
живут люди. Семейные неурядицы, раздоры, разлуки, нужда и болезни, родительские огорчения.
Дифтерия. <…> Заботы без числа, отчаянные, безвыходные обстоятельства, самоубийства».
6
Не забудем, что этот критический очерк писался задолго до Гитлера и рассказа «Vater!», где бес по
масштабам вполне тянет на владыку Ада.
7
Мужские персонажи рассказа «В осаде и в неволе», Регина в рассказе «Смерть шарманки».
4
и боится жизни, и любит ее. Это – облик художника и его дополнение, то, чем он
хотел бы быть.
Поскольку Шофман изображает внутренний мир героя – он довольно
однообразен. Но он разнообразен, поскольку он любит заглядывать в самые
различные закоулки жизни. Жизнь эмигрантов в Галиции, муштровка русской
казармы, жизнь публичного дома – все представляет для него одинаковый интерес.
В серых уголках жизни он почти не ищет красоты. Он очень правдив, он слишком
правдив, чтобы идеализировать. Он иногда слишком много фотографирует.
У Шофмана есть особая черта – среди массы условностей и будней жизни
он видит ее «скрытый лик», ту неуловимую суть ее, которая открывается в
зияющей глубине, как бы прорывается в житейской сцене.8 Среди мелочей жизни
он замечает пустоты и провалы. Шофману присущ дар «иронии»9 – не в смысле
чувства смешного. Он никогда не смеется, его печальная муза ен знает улыбки. Но
у него есть глубокое презрение к условностям жизни, ко всяким кумирам и
сильным мира сего. И может быть именно из-за этой правдивости он такой
«пуританин с слоге», он избегает лирических исповедей, он старается быть
холодным и бесстрастным.
Шофман никогда не рисует сытых и довольных и победителей жизни. Он
всегда в стане слабых и нищих духом, он – певец обездоленных и униженных. Но
он не взывает к нашему состраданию, не просит нашей любви – он от нас ничего не
требует. Он слишком горд для этого, и его творчество, в сущности, есть вызов –
вызов всем условностям жизни и всем иллюзиями мировой гармонии – во имя
беспощадной и обнаженной до костей правды жизни со всеми ее ужасами и
несправедливостью. И он, как и близкий ему по духу Бреннер, занят прежде всего
стремлением к чистому искусству – к прокладыванию новых путей в нашей
литературе.
8
Тут мы подходим к специфике композиции: Шофман детально рисует – «фотографирует» – сцену,
а читателю надо самому делать выводы о морали и психологии, а также о мотивах, движущих
поступками героев и, как следствие, сюжетом.
9
Я бы скорее назвала это «сарказмом»: «Зовите штукатура, страдающие! <...> И обретете утешение
и покой!»
5
Download